«Плоха та философия, в которой ни одна часть не просится в стихи», — говорил Василий Розанов. Почему плоха? Потому что суха? Потому что в ней отсутствует красота? Потому что сухой дотошный философский трактат скучно читается? Или же, может быть, потому что есть такие темы, о которых можно сказать только лишь поэтическим языком? Философия, касаясь некоторых особенных вопросов, жизненных вопросов, часто просится в стихи, даже в песню. Спетая философия может по-настоящему и посмеяться, и закричать. Конечно, посмеяться и кинуть гневное слово философ может и в трактате — например, Шопенгауэр, негодующий на Гегеля и ядовито подсмеивающийся над теми или иными его рассуждениями, — но это уже и есть первое отклонение от классической нормы философского трактата.
Ганс-Георг Гадамер в статье «Философия и поэзия» замечает, что в начале XX века «философия вторглась в пограничную область поэтического языка, за что стала подвергаться суровой критике». Однако стоит ли за это критиковать философию? Что потеряла философия от этого вторжения? Ведь не говорят же, что поэтические средства «вторглись» в пространство философии, а именно сама философия вторглась в поэзию. Причем никто также не имеет в виду, что между ними идет какая-то война, — совсем наоборот, хрестоматийной стала фраза, что поэзия — родная сестра философии. Не менее хрестоматиен и тезис, что поэзия мыслит образами, философия же — понятиями.
Поэзия и есть философия, а философия есть подлинная поэзия
Все это, пожалуй, весьма верно, но только здесь и философия, и поэзия берутся в чистом своем виде. В действительности же и философия с самого своего возникновения использовала образы (ведь нельзя же назвать чистым понятием мстящий своим отделившимся частям апейрон Анаксимандра), как и поэзия часто рассуждает о весьма непоэтических темах: например, в «Письме другу» Владимир Соловьев пишет: «Во-первых, объясню вам, друг прелестный, что вот уже чуть более ста лет, как людям образованным известно, что времени с пространством вовсе нет, что это только призрак субъективный, иль попросту сказать один обман…»
Часто поэзия и вовсе как бы теряет свою высоту и говорит словами совершенно обыденными: «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, среди сынов ничтожных света, быть может, всех ничтожней он», — писал Пушкин. Так и неотменными родными атрибутами философского языка не стоит считать сухость и схематичность. Платон был тем еще поэтом, хоть и изгонял поэтов из Государства. Это, кстати, очень знаменательный случай: философия изгоняет поэтов из государства, хотя в самой же этой философии живет подлинная поэзия.
Философия есть подлинная поэзия, — постулирует Дмитрий Веневитинов. Интересно, что спустя почти двести лет эту мысль повторит Мераб Мамардашвили. В интервью «Одиночество моя профессия» Мамардашвили говорит о некоем исходном ладе, который и существует, и не существует. То есть его нет, но реальность воспринимается как нарушение этого самого лада. Реальность воспринимается как нарушение чего-то, что не существует и чего никогда не существовало. Это звучит абсурдно, говорит Мераб Константинович, но без этого всё не то и не так, и жизнь не подлинна, а лишь имитативна: не жизнь, а имитация жизни, в которой нет самого основного.
А основным является чувство жизни, нота. Klang, скажем по-немецки, Klang существования, тон. Или поэзия. Ведь что такое поэзия? Поэзия — это чувство собственного существования. Уникальные ее ноты, некие существования как существования — ни о чем, ни почему, ни чего, не содержание, а существование как существование. Кто-то даже так и определял поэзию: поэзия — это не поэтичность, поэзия — это чувство собственного существования. Ну вот, это и есть, мне кажется, философия.1
Поэзия и есть философия, философия есть подлинная поэзия. Ни у той, ни у другой нет права собственности на поэтический язык, который не так-то просто отделить от языка философского. Положим, философский текст и вправду отличается от поэтического своею рассудительностью, даже и сухостью. Но на каком-то этапе философский текст натыкается на какие-то темы, на которые не удается ничего сказать прозой. И тогда философский текст плавно меняет форму с прозы на поэзию, причем здесь не обязательно складываться в рифмы, хотя и так часто происходит, например песни Ницше в конце «Веселой науки». Философия просится петься. Скажем, невероятно поэтична «Поэма о смерти» Льва Карсавина, хотя написана она не стихами.
Вообще и поэзия не обязательно должна быть стихотворна. Текст как бы сжимается, свёртывается до какой-то предельной точки (да афоризма в пределе), где достигается наибольший эффект. Такое можно почувствовать, читая Бердяева, мысль которого свободно парит и вдруг на каком-то очередном витке достигает предельной для себя высоты, после чего начинает эту высоту терять, что неизбежно и что только ещё больше акцентирует эту предельную высоту, на которой она только что была. Это и называется поэзией, подлинной философией. Порой философ не показывает нам всего полета и лишь указывает на самые высшие точки, куда взлетела его мысль, — таков афоризм, скажем, Кьеркегора, Ницше или Шестова, Паскаля.
Есть и иной путь, когда философия не плавно переходит в «поэзию», а разделена с ней совсем в пределах творчества одного и того же философа. Такой тип философии лишает нас многих захватывающих впечатлений, которые получаем мы на взлётах мысли от прозы к поэзии в пределах одного текста, зато дает нам поэзию в чистом, стихотворном виде.
Так, скажем, было с Соловьёвым, который писал и большие философские трактаты, и лирические стихотворения. Сам Соловьёв говорит о поэзии и философии:
Художественному чувству непосредственно открывается в форме ощутительной красоты то же совершенное содержание бытия, которое философией добывается как истина мышления, а нравственной деятельности даёт о себе знать как безусловное требование совести и долга. Это только различные стороны или сферы одного и того же. Между ними нельзя провести разделения, и ещё менее могут они противоречить друг другу.
Соловьёв здесь рассматривает взаимоотношения поэзии и философии через свою триаду истины-добра-красоты. Философия здесь занимается истиной, поэзия — красотой, а нравственное сознание — добром. И в форме красоты поэзии открывается то же самое, что философии в форме истины. Так у Соловьёва посредством чёткого разделения этих форм разделяются между собой философия и поэзия. Когда он пишет философский текст — это классический трактат, когда поэтический — это стихи. Правда, в последнем произведении Соловьёва «Три разговора» такое чёткое разделение снимается.
То же самое можно наблюдать у Карсавина, который писал и строгие классические философские тексты, и лирические стихотворения, и вместе с тем философские тексты, в которых философия и поэзия не разделимы. То же самое можно наблюдать и у о. Павла Флоренского и у многих других отечественных философов.
В советскую эпоху, когда к философ приговаривался к официальной идеологической догме и философский текст невозможно было писать свободно, — в то время многие философы вынуждены были разделять философию с поэзией, и поэзия из философского текста уходила в текст стихотворный. В предисловии к антологии русской философской поэзии Леонид Столович пишет о положении советских философов:
Обладая разной мерой таланта и поэтического мастерства, они в своих стихах часто находили отдушину от той философии, которой занимались «по службе», «в своих стихах, написанных не только тогда, когда «всё позволено», они позволяют себе такие философские «вольности», за которые им грозило бы, если и не увольнение с работы, то уже точно «персональное дело». Сегодня интерес к конвергенции философии и поэзии просыпается, поскольку философии вернулась её свобода, как в содержательном, так и в формальном плане. Этим в немалой степени объясняется также сегодняшний интерес к наследию русской религиозной философии, в текстовых свидетельствах которой особенно просматривается эта слитость философского и поэтического.
Но, может быть, всё не так? Может быть, поэзия философии вовсе не сестра и рядом с философией её вовсе нельзя ставить. Ведь и вправду, вот стихотворный поэтический текст, вот тоже поэтический текст, — правда, не в стихах написанный. Это всё поэзия и к философии это никак не относится (не считая, конечно, этих самых «философских вопросов», к которым «по традиции школьных учебников» «обращается автор»).
А где философский текст? И на каком языке он написан? Ведь нет же никакого «написанного» философского языка. Философия говорит на каком-то первоязыке, вернее, даже не говорит, а думается. А как только ей нужно заговорить, то она вынуждена выбирать себе либо поэтический, либо научный, либо еще какой язык (допустим, нравственной философии), а в зависимости от тех тем, о которых эта философия хочет говорить, выбирается язык и создается дискурс («Этика» Спинозы — язык геометрии, «Диалоги» Платона — трагедии, «Апофеоз беспочвенности» Шестова — скорее, литературной критики и т. д.).
И при этом философии следует постоянно выслеживать себя, на каком языке она заговорила и соответствует ли он предмету, о котором она говорит. Эта самослежка есть непременный атрибут философского дискурса. Философия, рассуждая о мире, о природе, следит за собой при помощи науки, при помощи установленного и нормированного научного языка. При помощи богословия — ежели она рассуждает о Боге. Но когда философия рассуждает о бытии, то ей необходим язык этого бытия, и в качестве такого языка подходит только поэзия (в широком смысле).
Когда философия рассуждает о бытии, то ей необходим язык этого бытия, и в качестве такого языка подходит только поэзия
Но вот тут-то и происходят сбои. Ведь правила слежки (правила дискурса) философия выпытывает из самой слежки — из того, при помощи чего эта слежка осуществляется. Совершенно ясно, как следует рассуждать о природе или об атрибутах Бога, но никак не понять, как следует рассуждать об исконной тайне, о которой желает говорить философия и о которой она только потому и может говорить, что сама её и хранит.
Философия хранит тайну, которой сама до конца не обладает и для которой нет никаких правил. Потому экзистенциальная философия требует мужества, — как говорят её представители, — что здесь нет никаких правил и открывается пустыня исконной свободы, по которой бродит философ (в этом смысле: дух философский ходит, где хочет).
О философе, которого обвиняют в литературоцентричности, поэтичности, художественности, нефилософичности и т. д., можно сказать словами Мишеля Фуко: «виновен, ибо он не есть тот, кем является, и невиновен, ибо не является тем, кто он есть». То же самое можно сказать и философии, и поэзии, если принимать их за родных сестер, которых не только чужие люди путают друг с другом, но которые и сами порой теряются, кто из них кто. Однако это действенно для тех, кому философия является — в виде ли поэзии или еще как-нибудь. Для тех же, у кого философия есть, эти обвинения и оправдания снимаются.
- Мераб Мамардашвили, «Одиночество моя профессия». ↩