Религия давно уже кажется современному человеку либо чем-то далеким от жизни, либо некой устаревшей формой «духовности», под которой понимается нечто абстрактное и совершенно неясное. «Духовность» зачастую сводится к некому самоублажению и попытке хоть немного возвыситься над окружающей действительностью, наполненной почти по-христиански объединяющими всех ценностями потребления.
При этом, говоря о религии, зачастую противопоставляют ее современным формам «духовности» как нечто вечное и незыблемое в противовес эфемерным ценностям гедонистического общества, как нечто, что снова надевает на человека смирительную рубашку покорности перед лицом божественного и смерти.
Особенно выразительным на фоне современной наивной «радости жизни» выглядит возрождение гностических умонастроений, эсхатологических мотивов с их вечной устремленностью в Иное бытие, лишь смутное отражение которого мы можем улавливать в этом падшем мире. Во многом эти умонастроения — в отличие от весьма нарциссической в своей основе «духовности» — ощущаются как нечто глубокое и осмысленное, поскольку действительно признают существование Божества, отдельного от человека. Однако гностический подход приводит к грубому дуализму, который так или иначе проявляется в неприятии наличного, проявленного бытия, в котором в лучшем случае видится лишь некое смутное отражение «истинного бытия», а в худшем — источник всяческого зла.
Религия — это ведь, прежде всего, связь. Связь с тем, что для нас всегда будет оставаться бесконечно загадочным
Что тогда можно сказать о глубочайшей потребности человека в сострадании другим? Вообще что тогда есть сострадание? И что есть желание спасти жизнь другим существам? Не является ли это проявлением «упадка» при таком понимании религии? Если мы считаем этот мир падшим, то сострадание как таковое утрачивает всякий смысл. Вообще всякое общение, глубокая вовлеченность становится ненужной и пустой: ведь все это лишь земные, жизненные вещи, которые привязывают к этому миру. Единственным достойным общения «существом», судя по всему, является божественное начало: абсолютное Ты, изначальный Другой. Таким образом, люди, исповедующие такой дуалистический взгляд на религию, приходят к противоречию: общение с Богом поощряется, в то время как общение с людьми и с жизнью так или иначе выглядит некоторым грехопадением. Идеальным же состоянием, судя по всему, считается недостижимое единство с Божеством. Это стремление к недостижимому единству в итоге и приводит к дуалистическому расколу, а далее — к антагонизму божественного и мирского, ибо единство само по себе статично и лишено внутренней динамики, и поэтому приводит к онтологическому дуализму, в то время как динамический, диалектический взгляд позволяет увидеть взаимодействие и взаимопроникновение двух начал. Об этом великолепно писал Н. Бердяев:
«Человеческая мысль имеет непреодолимую тенденцию к монизму (пантеизму) или к дуализму, к превращению диалектических моментов динамической мысли в статическую онтологию. Но и та и другая теории суть лишь ограниченный рационализм, подлежащий преодолению».
Действительно, если Бог настолько чужд сему миру, то каким же образом происходит «общение» с ним? Даже если представить дело так, будто бы существует лишь благодать и сознательное усилие не помогает приблизиться к Богу, то все же, признавая такую благодать, мы неизбежно должны признать и тот факт, что Другой, Божество проникает в этот мир каким-то образом благодаря самому факту нашего прикосновения к нему. Можно посмотреть и иначе: так, будто бы это не Бог, а мы «проникаем» в иные миры. Вероятнее всего, и то, и другое происходит одновременно: это и есть сближение, общение, взаимопроникновение и преображение обоих начал: начала «от сего мира», начала «проявленного» и частного человеческого сознания и начала божественного, в каком-то смысле «непроявленного» (по крайней мере, в этом мире). Только признавая саму возможность и реальность такого общения и связи можно говорить о какой-либо религии, если понимать этот термин именно в его исконном смысле: как связь с Иным. Если же мы не признаем такого общения и проникновения Бога в мир, то стоит говорить не о какой-либо возможности богообщения или мистического опыта, а лишь о возможности иллюзорного, ненастоящего опыта, опыта постижения отражений. Это и есть та самая «шизореальность» или «гиперреальность», о которой так много говорится: это ощущение богооставленности, отдаленности от любого источника жизни — и от темных, и от светлых его сторон.
Наиболее красиво понимал сущность Божества Бёме: как Ungrund, основу Бытия, которая выше дихотомий жизни и смерти, света и тьмы, и которая является источником, творческой свободой, бездной и хаосом, лежащей в основе и нашей индивидуальной жизни в том числе
Однако из многочисленных писаний мистиков мы знаем, что в глубине своей такой отдаленности не существует: сам по себе невыразимый характер Божества, а также его одновременно вне-рациональная и над-чувственная природа говорят о том, что такое общение возможно, что оно является истиной и реальностью для тех, кто способен достаточно погружаться в определенные переживания и пребывать в них.
Наиболее красиво понимал сущность Божества Бёме: как Ungrund, основу Бытия, которая выше дихотомий жизни и смерти, света и тьмы, и которая является источником, творческой свободой, бездной и хаосом, лежащей в основе и нашей индивидуальной жизни в том числе. Но эта бездна также неуловимо прекрасна в своей бесконечной потенциальности, своей заряженности Космосом и в своей жажде быть, сбыться, войти в соприкосновение с нашей душой, чтобы разрушить ее до основания и создать что-то иное из союза нашего тела с духом.
Религия — это ведь, прежде всего, связь. Связь с тем, что для нас всегда будет оставаться бесконечно загадочным, сколько бы наука, философия и теология не бились над «объяснением» и «упорядочиванием» этой загадки. Расщепляя атомы, ученые действительно ни на йоту не приблизились к пониманию природы и бытия как такового: они лишь могут пользоваться той огромной энергией, которая скрыта внутри нее, прагматично направляя эту великую силу на удовлетворение простых нужд, в то время как надо бы идти дальше, глубже, и не пытаться изображать из себя беспристрастных «срывателей с природы покровов», а воспринимать весь этот процесс познания как таинство, как диалог, но не как попытку «завладеть» тайной. Как замечательно сказал один известный ученый: «Мы должны просто задавать природе вопросы. А уж отвечать или нет — выбирает она».
Философия и теология также не снимают проблемы тайны, зачастую пытаясь упорядочивать непостижимое, сводить его к неким символическим актам, догмам, якобы в полной мере выражающим «божественное». Здесь мне хочется вспомнить Бердяева с его замечательным термином «объективация». Любое внешнее выражение мистического опыта, тем более любая попытка зафиксировать его — это уже объективация, «охлаждение» и «затвердение» живого огня, который переживается только изнутри. На мой взгляд, это внешнее выражение, этот символизм полезен тогда, когда он еще жив, а не мертв: когда он действительно еще способен пробудить в человеке действительное мистическое переживание и по-настоящему направить его к диалогу с Иным, а не служить лишь подпорками для прогнившего, дожившего свое способа выражения.
Любое внешнее выражение мистического опыта, тем более любая попытка зафиксировать его — это уже объективация, «охлаждение» и «затвердение» живого огня, который переживается только изнутри
Нет никакого сомнения, что само по себе Божество внеисторично и не изменяется в связи с развитием человечества. Однако меняется человеческое восприятие его, а в процессе живого диалога оно всегда предстает по-разному, в разных обличьях.
Здесь самое время снова вернуться к вопросу отношения религии и смерти. Итак, как я сказала, на мой взгляд, созвучный с Бёме, Божество стоит выше жизни и смерти: оно прежде и после их, пребывая в бытии, и над бытием. Для меня это глубочайшее его проявление. Человеческий диалог с этой инаковостью и тайной всегда сопряжен со страхом: да, именно со страхом смерти — но смерти не физической, а со страхом быть поглощенным, растворенным в этом океане безудержной энергии, силы, непостижимости; океане, который растворяет всякую статичность, всякую объективацию, попытку удержать и удержаться: в этом и заключается глубочайший страх смерти. Человек ведь боится, грубо говоря, утратить прежнюю форму, нырнуть в неизведанное, потерять некий порядок вещей, прикоснуться к чему-то, что он не может контролировать.
В этом смысле религия действительно имеет своей целью смерть: однако смерть духовную, как бы странно это не звучало. Это преображающая смерть. Это непрестанная смерть и возрождение: непрестанная смерть перед лицом Иного, его приятие и попытка говорить с ним, говорить открыто, с обнаженной душой.
И здесь можно ответить на вопрос о сострадании и спасении чужой жизни. В этом свете жизнь сама по себе приобретает ценность как проявленное по отношению к непроявленному: как то, без чего непроявленное не имело бы своей опоры. Именно поэтому Бог не имеет иной опоры, как в человеке и в других живых существах, а человек не имеет иной опоры, как в Боге: и это замечательно осветил в своих работах С. Франк, М. Бубер и некоторые другие религиозные экзистенциалисты. Как писал Юнг «Бог нуждается в человеке». Мне кажется, великолепным выражением этого бесконечного диалога, этой мистерии является история Иова, которую Юнг так подробно раскрывает в своей работе «Ответ Иову». Эдингер же в своих комментариях к данной работе трактует эту историю как попытку Самости (которую символизирует Яхве) познать саму себя через Эго (которое символизирует Иов) и таким образом преобразиться. Это, конечно, одна из частных, сугубо психологических трактовок, однако она великолепно отражает тот важный момент взаимного преображения, взаимопознания: не только Бог «влияет» на человека, но и человек, познавая Бога, позволяет ему проявиться.
На каком-то глубинном уровне страх перед жизнью и страх перед смертью, а также объемлющий их страх перед Божественным, является одним и тем же страхом: страхом неизведанного
Религия позволяет также примириться и с физической смертью, как с одним из аспектов того Неизведанного, что нас окружает. И не только примириться, но и принять ее, как воплощение того же принципа, что и принцип духовной смерти, за которой следует новое творение, новое рождение. Однако означает ли это принятие — отвращение к здешней, сиюминутной жизни? Вовсе нет, ведь жизнь это та почва, в которую падают семена духа и из которой произрастает всякая новизна. Человек может и должен избавиться от губительной инфантильной привязанности к родителям, от страха перед свободой от них; однако его любовь от этого не станет менее сильной — напротив, она может стать чище и человечнее. Точно так же, избавившись от страха перед смертью, человек не становится равнодушным к жизни. Напротив — он может начать любить ее иначе: без губительной привязанности к плодам жизни, без страстного желания ежемоментно переживать иллюзорную «полноту» жизни, постоянно наполняя свое сознание информацией и «пищей», на переваривание и усвоение которой уже не хватает времени. В такой беспрестанной жажде «наполненности» человек и утрачивает связь с изначальным Божеством, с бездной, которая проявляется в зазорах бытия.
В конце концов, на каком-то глубинном уровне страх перед жизнью и страх перед смертью, а также объемлющий их страх перед Божественным, является одним и тем же страхом: страхом неизведанного. Этот страх веками заставлял человека прятаться в сложнейших умозаключениях, под сенью церквей и учений, в изощренных ритуалах и научных теориях, однако за всей бездной этого страха можно разглядеть искру любви к Иному, которая неизменно заставляла искать новых путей, отказываясь обветшалых одежд, прикрывающих гниющую плоть уже свершившегося; и позволяя проявиться вечно-сущей жажде еще несбывшегося: жажде сбыться, быть и исчезнуть в вечном празднике бытия, слитого в объятиях с небытием.
Избавившись от страха перед смертью, человек не становится равнодушным к жизни. Напротив — он может начать любить ее иначе
P.S. Личное замечание:
Все, что я думаю, было сначала прочувствовано — я не вижу философию или мышление как нечто сухое и интеллектуальное, и я не знаю иного источника мысли, кроме как собственная душа.