Аниций Манлий Северин Боэций, римский государственный деятель и мыслитель-поэт V–VI вв. н. э., написал «Утешение Философией» в ожидании смерти, находясь в застенках короля остготов Теодориха Великого, завоевавшего Рим.
Правильно было бы перевести название этого трактата как «Утешение Философии», потому что опечаленного мыслителя посещает персонифицированная Философия, — она-то и ведёт с ним утешающую беседу. Это необычайно трогательные и настраивающие на экзистенциальные смыслы рассуждения человека, который, будучи на пороге насильственной гибели (казнь в результате сфабрикованного дела), обращается к силам разума и духа, чтобы вселить в своё бытие оптимизм и напомнить себе действительное положение вещей в Космосе.
Когда-то богатому государственному служащему, а теперь брошенному в темницу узнику, Боэцию привиделось, что над его головой
«явилась женщина с ликом, исполненным достоинства, и пылающими очами, зоркостью своей далеко превосходящими человеческие, поражающими живым блеском и неисчерпаемой притягательной силой; хотя была она во цвете лет, никак не верилось, чтобы она принадлежала нашему веку. Трудно было определить и её рост. Ибо казалось, что в одно и то же время она и не превышала обычной человеческой меры, и теменем касалась неба, а если бы она подняла голову повыше, то вторглась бы в самое небо и стала бы невидимой для взирающих на неё людей. Она была облачена в одежды из нетленной ткани, с изощрённым искусством сплетённой из тончайших нитей; их, как позже я узнал, она соткала собственными руками. На них, как на потемневших картинах, лежал налёт забытой старины. На нижнем их крае была выткана греческая буква π [„практика“], а на верхнем — θ [„теория“]. И казалось, что между обеими буквами были обозначены ступени, как бы составляющие лестницу, по которой можно было подняться снизу вверх. Но эту одежду рвали руки каких-то неистовых существ, которые растаскивали её частицы, кто какие мог захватить. В правой руке она держала книги, а в левой — скипетр» (с. 25–25).
Явившаяся в видении Философия, или Премудрость, утешает Боэция и показывает, точнее — напоминает, что его сетования на несправедливость Фортуны необоснованны и питаемы ложными представлениями о себе и реальности, а основная его беда состоит в том, что он забыл свою истинную природу:
«Теперь мне понятна другая, или, точнее сказать, главная причина твоей болезни. Ты забыл, что есть сам» (с. 48).
Ты забыл, кто ты есть, — вот что, по сути, она ему говорит.
Философия последовательно напоминает Боэцию основное из того, что тот изучал, занимаясь философско-мистическими изысканиями «на досуге», будучи ещё свободным гражданином. Она напоминает ему:
«Очевидно, что исполнено несчастья блаженство бренного мира, непостоянства которого не могут избежать даже терпеливые люди, тем более не радует оно мятущиеся души. Что же, о смертные, стремитесь к внешнему, когда счастье лежит внутри вас? Смущают вас ошибки и заблуждения. Я очерчу тебе кратко границу высшего счастья. Есть ли что-нибудь более ценное для тебя, чем ты сам? Нет, ответишь ты. Если бы ты познал себя, ты обладал бы тем, что никогда бы не пожелал бы выпустить и что Фортуна, покидая тебя, не смогла бы унести. И запомни, блаженство не может быть заключено в случайных вещах. Рассуди так: если блаженство есть высшее благо природы, обладающей разумом, то высшее благо не есть то, что может быть отобрано. Значит, непостоянство Фортуны может способствовать обретению блаженства» (с. 68).
Философия милосердно, но не без строгости возвращает Боэция к припоминанию восприятия вещей, опирающегося не на сиюминутные случайные влечения, но на бытийную мудрость последовательного и целостного постижения невидимого порядка вещей, лежащего в основе мироздания.
Мы воспринимаем лишь поверхностные тени проявлений, но есть глубинный космический порядок, царящий в мире и правящий всем. Философия напоминает Боэцию о непостоянстве бренного мира, его удач и неудач, она показывает ему, как он может различать истинно благое от условных, конечных, а значит — преходящих событий и суждений людских.
«Тот, кого влечёт быстротечное счастье, и знает, и не знает, что оно изменчиво. Если не знает, то разве может быть счастливой судьба из-за слепоты познания? Если знает, то обязательно боится, как бы не упустить того, что, как он не сомневается, может быть утрачено. Поэтому постоянный страх не позволяет ему быть счастливым» (с. 68–69).
В своих неисследованных представлениях и чувствованиях мы, будучи неотъемлемыми детьми Космоса, словно бы предчувствуем и предзнаем существование высшего Блага, но направляем это предчувствование на вещи бренные, которые являются лишь тусклыми отблесками божественного порядка. Чем больше мы стяжаем имущества, славы, регалий, тем больше мы подвержены или страху потерять всё накопленное (что неминуемо случится), или же неведению-самообману, в котором мы отказываемся прозревать переменчивость Фортуны. Истинного счастья мы не обретаем.
Как сказано в Упанишадах, всё, у чего есть начало, есть и конец. Всех нас ожидает страдание о прекращении приятного, ежели мы по-настоящему глубинно не исследуем чертоги своего сердца, первоисточники своего сознавания.
«Зачем привязываешься к внешним благам, как будто они — твоя собственность. Никогда Фортуна не сделает твоим того, что природа сделала тебе чуждым» (с. 72).
Забыв, естественным проявлением Чего Именно мы являемся, мы помутняем наш взор и предаёмся самозабвению. Но вопрошает Философия:
«Разве таков порядок мира, чтобы существо, причастное божественному разуму, могло блистать не иначе как через обладание неодушевлёнными предметами? Другие [существа] довольствуются принадлежащим им, вы же, разумом уподобленные Богу, ищете в низменных вещах украшение отличнейшей природы и не понимаете, какое оскорбление вы наносите этим своему создателю» (с. 74).
Именно через восхождение по лестнице припоминания своего истинного предназначения и своей истинной природы может человек обрести подлинное счастье, подлинную вневременную славу и чистое бытие в единении с источником света Бытия.
Боэций выстраивает этот вдохновлённый текст в виде диалога, поэтапно то принимая перспективу Философии, то отвечая ей со своих позиций. Тем самым «Утешение Философией» представляет собою не просто умозрительное размышление, но психоактивную медитацию и самотерапию (аналогичную процессу «работы с тенью», описываемому Кеном Уилбером): автор возвращает себе отчуждённые аспекты своего высшего потенциала, своей трансперсональной, надличностной мудрости и мистического видения Вселенной как живой, благоприятной космической упорядоченности.
И действительно — в ситуациях упадка духа мы часто можем испытать мгновения припоминания — спонтанного вспоминания подлинных принципов жизни и фундаментальных аспектов, ради чего мы живём. Душа опечаленная вдруг расправляет крылья и вновь устремляется вверх — к высшим началам своего бытия.
Речь здесь не о том, чтобы отказываться от активной, деятельной позиции в этом «бренном мире»: сам Боэций, как римлянин, занимал важнейшие государственные посты и много трудился на благо общества. Но это не мешало его стремлению постигать более глубокий порядок вещей, глубинные основания, на которые можно опираться в жизни. Эти изыскания помогли ему, когда Фортуна показала своё истинное лицо — изменчивость и преходящесть, — и из состоятельной жизни он был брошен в казематы и, в конечном счёте, насильственно лишён жизни.
Иными словами, для Боэция теория была не умозрительными концептуализациями, а созерцанием правды бытия, напитывающим его душу экзистенциальной энергией и прозрениями высшей мудрости.
Соприкасаясь с судьбой Боэция, — направляемой, несомненно, Провидением, — мы можем увидеть, что и в те времена были разнообразные неблагоприятные социальные обстоятельства: коррумпированные чиновники, политические интриги, самовластные правители (завоеватель Теодорих Великий в действительности представлял собой комплексную фигуру, весьма благоволившую культуре и положившую основания «остготскому возрождению»). Это раскрывает перед нами обширную историческую и кросскультурную перспективу на всю человеческую цивилизацию, её эволюцию, её бурные потоки и её заводи. Наше сознание получает шанс выйти за пределы сиюминутного хронотопа и расшириться до более целостной, надвисающей, всечеловеческой метаперспективы.
Подобно Арджуне из священной книги «Бхагавадгита», мы выполняем свой долг, — делаем, что должно, — оперируя в двойственном и состоящем из частностей и полярностей мире, но при этом памятуем о недвойственных истоках Бытия и глубинном порядке Вселенной, движимой космической любовью, или Эросом. Это памятование, постижение глубинного порядка вещей — не просто интеллектуальное занятие, но, как сказал бы Сергей Хоружий, онтологическая трансформация к иному, высшему модусу бытийствования. Подобное преобразование совершается в результате систематического мистико-духовного праксиса.
Верю я, что Боэций и вправду обрёл утешение, породив в процессе самоисцеления текст, вдохновивший — и продолжающий вдохновлять — целые поколения людей на протяжении уже полутора тысяч лет.